Кинжал - Страница 4


К оглавлению

4

Такие выражения, как «циркуль разума» и «угол совести» были не совсем понятны, но взволнованный голос моего собеседника и блеск его темных глаз как-то повлияли на меня.

А Герман, заметив, должно быть, что я внимательно слушаю его, продолжал свою загадочную речь:

– Судьба дражайшего отечества для нас не маловажна, но сердцу нашему не менее любезна мысль о счастии всего человечества. Но в чем сие счастие? Не приемлет ли оно свое начало в глубокой тайне? То, что недоступно одному человеку, иногда открывается общими усилиями братьев. Существует, по замыслу Великого Архитектора, единый план всемирного счастия. Но план этот немотствует, пока истинное братолюбие не откроет нам ключа к его познанию…

Мы остановились. Облако набежало на луну, и все погрузилось в волшебный сумрак.

– Хочешь ли быть нашим братом? – воскликнул Герман.

– О, да! Хочу, – сказал я, недолго думая.

Через неделю Герман заехал за мною в карете. Он завязал мне глаза платком. Карета кружила по городу довольно долго. Наконец, мы приехали, и Герман привел меня в какой-то дом. Мне сказали, что когда наступит полная тишина, я могу снять с глаз мою повязку. Я добросовестно прислушивался и, убедившись, что все беззвучно, сдернул платок. Я ждал чего-нибудь необыкновенного, и поэтому не очень удивился, увидев перед собою черный стол и на нем череп и две берцовые кости. Из глаз черепа выбивались синие огоньки и пахло спиртом. Тут же, на столе, стояли песочные часы и лежала толстая раскрытая книга. Оглянувшись, я заметил, что в углу комнаты стоял открытый гроб и в нем мертвец. Я невольно вздрогнул, но любопытство преодолело робость, и я, приблизившись к гробу, заглянул в него и тотчас же убедился, что передо мною не труп, а кукла, и это меня успокоило. Впрочем, новое смущение мною овладело: не наблюдает ли за мною кто-нибудь невидимый? Вся комната была затянута черным, и три слабо мерцавшие восковые свечи, прикрепленные к треугольнику, подвешенному к потолку, едва освещали мою темницу. Я обошел стены, ища выхода, но дверь была так искусно скрыта, что непонятно было, куда девался мой спутник и руководитель. Минут десять стоял я в этой черной храмине, недоумевая и стараясь настроить себя благоговейно. Совесть несколько мучила меня, ибо я чувствовал, что не следовало мне, профану, так бесцеремонно разглядывать внутренность гроба.

Наконец, открылась потаенная дверь и вошел кто-то в синем плаще. Вглядевшись, я узнал в незнакомце молодого барона Остена, которого я не раз встречал у Рылеева. Барон подошел ко мне и сказал торжественно:

– Вы видели в сей храмине токмо свет трисиянный, а все прочее было тление и мрак. Вы получили некое весьма изобразительное поучение. От вас ныне требуется исполнение семи должностей – повиновение, познание самого себя, отвержение гордыни, любовь к человечеству, щедротолюбие, скромность, любовь к смерти…

Он говорил долго, и, так как он стоял довольно близко, я чувствовал, как от него пахнет сигарою и какими-то крепкими духами. Потом он сказал:

– Снимите, профан, ваш сапог с левой ноги.

Я повиновался.

– Теперь, – сказал он: – расстегните ваш жилет.

Барон вытащил из-под плаща шпагу и приставил ее к моей груди.

– Простите, – пробормотал он сконфуженно, – я забыл завязать вам глаза.

Меня повели. Откуда-то доносилось пение:


Мужайтесь, братия избранны,
Небесной мудрости сыны…

III

Сестра была в чрезвычайном волнении. Ей дали, наконец, большую роль в балете «Зефир и Флора». Судите сами, что должна была испытать моя крошечная Машенька! Ведь, ей предстояло выступить на сцене, где танцовала сама Авдотья Ильинична Истомина. Большие спектакли давались в театре, который построил архитектор Модюи, после того, как старый театр сгорел в ночь на 1 января 1811 г. Мне было тогда семь лет, но я помню этот пожар или, вернее, тогдашние о нем разговоры. Дома Машеньку всегда можно было застать перед трюмо. Она, раскрасневшись, упражнялась на разные лады неутомимо, и иногда, не выдержав, я умолял ее не мучить себя бесконечными фуэте. Но она, поглядев на меня рассеянно, продолжала кружиться.

Настал день спектакля. Я, кажется, волновался не менее Машеньки. В зрительный зал я вошел едва ли не первым. Свечи, впрочем, были уже зажжены и камердинеры – помнится – стояли на своем посту. К этому вечеру сшил я себе новый синий фрак, модный жилет, и Машенька, несмотря на свои волнения, удосужилась повязать мне галстук собственными ручками. Но туалет мой меня стеснял: злодей портной сузил фрак безбожно, а переделать его не было времени, ибо я получил свою обновку за два часа до спектакля.

Я со страхом смотрел на огромный занавес. «Какова, – думал я, – будет сестра на такой большой сцене». Я не мог себе представить на ней мою маленькую, хрупкую и нежную Машеньку.

В оркестре стали настраивать инструменты, и партер наполнился франтами. Я старался держаться подальше от первых рядов, где блистали звезды. Знакомых у меня было мало. Только Рылеев ласково кивнул мне, да Герман, как всегда, многозначительно посмотрел мне в глаза и коснулся моей руки на особый лад, храня правило братства. Однако сие мало меня ободрило. Сердце мое изнывало в мрачном предчувствии, но – увы! – я не знал тогда, откуда мне угрожает опасность и чего мне надо страшиться.

Запели скрипки, открылся дивный павильон Гонзаго и кордебалет наполнил сцену. Лорнеты и подзорные трубки замелькали в партере. Я был как во сне, изнемогая от волнения.

Наконец, вся в розах, появилась Машенька. Фигурантки расступились, и, как юная Афродита, она подняла свои лилейные руки, царствуя над толпою. На сцене она не казалась такою маленькою, как в жизни. Истомина была почти такого же роста, как Машенька.

4